Валерий НОВИКОВ
15.12.97
Глубокоуважаемый Генрих,
Ольга Николаевна любезно привезла мне Вашу книгу. Я был, честно говоря,
и смущен, и удивлен: забыл «благословение».
А если серьезно, то вот и радость, и свет: рукопись и не сгорела, и не
истлела, нет, обратилась в долгие дела. Выходит, гуттенбергово изобретение
живет вопреки распроклятому «голубому экрану».
Поздравляю с премией. Надеюсь, она подкреплена и тугриками. А то без
них как-то скучновато, холодновато, сиротливо.
Примите наилучшие Новогодние пожелания!
Ю.Давыдов
26.12.97
Дорогой Юрий Владимирович,
В далеком 31-м году София Парнок мудро предсказывала:
И вправду угадать хитро,
кто твой читатель в мире целом:
ведь пущенное вдаль ядро
не знает своего предела.
Ну, что же – в темень, в пустоту,
А проще: в стол, в заветный ящик…
Не годы – десятилетия жил Генрих в глубоком одиночестве, и вот пришло
его время, как это ни странно, не в России – в Израиле…
Спасибо Вам сердечное за то, что Вы разделяете с нами эту радость.
Премия за «Л-1-105» в смысле тугриков совсем маленькая – ведь Союз писателей
здесь очень бедный, но мы здесь живем хотя и очень скромно, но вполне
в пределах нормы: пособия, медицина, да вот еще летом получили отличную
государственную квартиру.
И такое неожиданное, иначе как Провидением не назовешь… пошло здесь
моему Генриху везение: министерство абсорбции, фонды дали деньги на его
рукопись, привезенную с собой, а потом прекрасный грант из американского
фонда – и вот уже есть новая книга «Судьбой наложенные цепи: от Колымы
до Иерусалима», которую с радостью и законной гордостью посылаю Вам, тем
более радостно, что в этой, второй, части его воспоминаний он приводит
Ваши золотые – бесценные для нас – слова о «благополучных, которые могут
и потесниться»… Никогда мне не забыть, как в комнатке у Шенталинского
прочла я эти Ваши слова…
Что я думаю о книге мужа, о сегодняшней России, я написала в письме Солженицыну,
на которое он мне не ответил. Но поскольку оно было отправлено вполне
надежным способом: я получила подтверждение, подписанное его секретарем,
что письмо получено, и это дает мне право распространять это письмо, и
мне очень важно, чтобы Вы прочли это письмо.
Перечитывая сейчас «Дневник писателя», открыла у Достоевского, что нравственное
решение нельзя смешивать с историческим.
Я думаю, что Александр Исаевич Солженицын отказался от исторической постановки
вопроса, а остановился на нравственной, что дает мне право на нравственную
же постановку вопроса в моем письме ему.
Спасибо Вам за письмо, спасибо за поздравление.
Желаем Вам доброго Нового года!
С глубоким уважением,
Горчакова-Эльштейн Лия Борисовна
18.01.97
Уважаемый Александр Исаевич!
Недавно в «Русской мысли» я прочла Ваши размышления о сегодняшней трагедии
России, близкие мне размышления: может быть, впервые за десятилетия совпало…
Это совпадение и объясняет, почему я пишу Вам.
Мой спор с Вами продолжается почти тридцать лет – срок немалый…
Надо объяснить, кто я (самая трудная часть моего письма).
1932 года рождения, в 37-м осталась сиротой, отца расстреляли, мать
получила восемь лет – ЧСИР*.
----------------------------
*) Член семьи изменника родины.
----------------------------
Стала школьным учителем литературы и в высокой степени реализовала себя
в двух моих главных духовных началах: русская литература и дети, особенно
несчастные, обиженные судьбою дети.
Я любила своих учеников, и они любили меня. Внешняя жизнь от этого не
становилась легче: из четырех школ меня просто выжили, и за пределами
класса моя школьная жизнь была достаточно мрачной, но зато какой же светлой
она была в пределах – когда закроешь дверь, и с тобою только дети…
Я думаю, самой высокой наградой стала моя вечная дружба с моими учениками,
и при всех жизненных невзгодах, трагических потерях… они, мои дети, были
и есть для меня опора и поддержка.
Еще немаловажный факт моей биографии: я еврейка.
За тридцать лет работы в школе я ни разу не почувствовала реакции моих
учеников на свою национальную принадлежность, а чувствительность – всякая!…
и национальная, как положено, - у меня уж такая обостренная…
О судьбе моего мужа, Генриха Эльштейна-Горчакова. В 38-м году, когда
ему исполнилось девятнадцать, был расстрелян его отец, известный московский
адвокат. Генрих сдал девять вступительных экзаменов в ИФЛИ на «отлично»,
но сработала анкета… Год боролся со всеми инстанциями – в 39-м был зачислен
по прошлогодним экзаменам (факт, уверена я, достаточно редкий). В 41-м,
имея «белый билет», добровольцем ушел на фронт, но и там его догнала анкета:
как десантника, его собирались в группе забросить в партизанский отряд,
но после заполнения анкеты отправили в военкомат «за невозможностью использовать».
Помотавшись по запасным полкам, демобилизовался по состоянию здоровья
и поступил в Литинститут, поскольку тот был в Москве.
В 44-м его за роман «Одиннадцатое сомнение», представленный в качестве
дипломной работы, за социально-политический очерк и дневники вначале исключили
из комсомола, потом из института, а потом арестовали, объединив в одно
дело с Аркадием Белинковым, арестованным тремя месяцами ранее. Восемь
лет по ст.58 пп.10 и 11, потом бессрочная ссылка на Колыме. В годы всеобщего
«реабилитанса» с него даже не снимали судимость, поскольку он, как сказал
его матери (осталась совсем одна – старший брат Генриха погиб под Москвой)
зам. генерального прокурора Салин, «настоящий враг советской власти»,
потому вернулся в Москву только в 60-м. В 62-м окончил Литинститут, и
когда его, неустроенного, собирались выслать как тунеядца, а у нас грудной
ребенок… и я в отчаянии бросилась просить о помощи Твардовского, он:
- Ах, он не реабилитированный?! Значит, он настоящий враг народа!
В советские десятилетия муж не примкнул ни к «коммунистам», ни к антикоммунистам,
ни к диссидентам (куда звал лубянский сокамерник Петя Якир), ни к каким
партиям и группам… В одинокой тиши писал свою суровую правду – в работах
о Марине Цветаевой (стараниями двух моих бывших учеников, наших верных
друзей, его книга о Цветаевой вышла в Штатах в 93-м году), о Пушкине,
Блоке, Баратынском, Парнок… и, конечно, в воспоминаниях о тюрьмах и лагерях.
Как мы жили?… Я работала (кормила семью, еще и подрабатывая репетиторством),
муж был замурован в своей восьмиметровой комнате, а его друзьями, слушателями
и читателями были мои бывшие ученики.
Среди моих детей были и разлетевшиеся по свету, потому у нас нередко
в гостях были студенты, аспиранты, профессора из Франции, Германии, больше
всего из Штатов, слависты. Я им всегда говорила с гордостью: да, Россия
– несчастная страна:
…Но земли с еще большей болью/ Не довиделось видеть мне…
Но наши страдания рождают нашу духовность, а что, дескать, есть у вас?…
И несмотря на всё пережитое, эта вера в высокую, скрытую, но живую душу
нашего общества поддерживала силы, давала надежду…
И, наверное, самым тяжким, самым больным было – «разочарования протяжность»…
И где она сейчас, наша духовность?… По-прежнему замурована?
Когда Вы так мужественно боролись с нашим режимом, с тем чудовищем, которое
называлось «Союз писателей», я жила с сознанием, что эта Ваша великая
стезя – за всех нас… «За всех расплачусь, за всех расплачусь!»… как сидела
ночами у приемника, ловя сквозь вой глушилок крупицы информации – как
Вас высылали, как Вас встречали, что Вы сказали…
И говорила друзьям (обращаясь к любимому образу Мармеладова): теперь
у меня есть, куда пойти (где тот Цюрих?… но разве в том дело, что я в
Москве, а вы в Цюрихе?… главное – Вы есть!)
И вот однажды я слышу интервью с Вами по какому-то «голосу». Вас спрашивают,
бывают ли у вас посетители из России, и Вы отвечаете, что, бывает, засылают
агентов, но Вы их хорошо умеете вычислять (слава Богу, думаю я, понятно,
старый лагерник…) А потом Вы говорите (запомнившийся текст):
Ко мне приходят многие. Но я писатель, мне нужно писать,- и я прошу
ко мне не ходить.
Т ут уж я сказала категорически:
- Я к Солженицыну не пойду. (где тот Цюрих?…)
Мне, для которой традиции русской культуры, традиции подвижничества русских
гениев (толстовское «дерево бедных»… бесконечные письма, на которые всегда
отвечал, бесконечные посетители, которых всегда принимал Достоевский периода
«Дневника писателя»…) были всегда святы, да еще в наше железное время…
да тот, кто «за всех…» (а иначе зачем?…) – для меня это было вроде крушения.
Но настоящее крушение пришло позже. Когда до меня дошел Ваш призыв, чтобы
мы, «образованщина» (хорошее слово!), не отдавали своих детей в институты,
а посылали их в дворники и сторожа, чтобы таким образом они не стали пособниками
режима, я была в Вами глубоко не согласна: я, учитель, готовила своих
учеников в институты, и когда у кого-нибудь из них ломалась жизнь (пережитая
армия… среда… причины общие…), я горячо билась за каждую судьбу, чтобы
спасти от гибельной судьбы дворника да сторожа… я, мать, всегда помнила,
что я могу желать своему ученику только того, о чем я мечтаю для своего
ребенка, потому никогда (положено по работе!) не агитировала своих восьмиклассников
идти в ПТУ, всегда звала их в девятый класс, даже слабых, потому хотя
бы, что знала: пока они со мной, они не сломаются…
Всю свою учительскую жизнь я прожила с грустным сознанием, что наша интеллигенция
от самой главной своей функции – просветительской – отказалась. И если
бы меня спросили, куда звать наших детей, я позвала бы их в педагогические
институты, в первую очередь (а что, разве в западном образовании нет своих
«марксизмов»?… хотя бы тот же структурализм…), а потом – в школы, в учителя.
И сегодняшнее крушение разве не доказывает с очевидностью, что этот мой
счет к интеллигенции ох как справедлив?… И что мой призыв был необходим
России?…
Но самый страшный удар – вот это было крушение! – мне нанесла принесенная
«Би-би-си» весть, что Ваш сын поступил в Итон, по моим представлениям,
самое дорогое и самое привилегированное учебное заведение в мире (для
королевских детей)…
К великому моему горю, ни я, ни муж, ни мы вместе… не смогли уберечь
нашей единственной дочери от того неприятия жизни, от того протеста, который
рождала в ней эта жизнь… Она пошла в сторожа, она прожила свою короткую
жизнь: «За всех расплачусь…», она погибла в тридцать лет.
И хоть бы раз Вы признали себя неправым перед нами, матерями России,
дети которых «за всех расплатились»… хоть бы раз подумали об этом, когда
один Ваш сын – в Итоне, другой – в Англии учился на фортепьянах… хоть
бы раз вспомнили… Не слыхала.
Но я не стала бы писать Вам о вечной моей материнской боли и потому вечной
моей материнской обиде, если бы только о них речь…
Я пишу Вам это письмо не из Москвы – я пишу его из Иерусалима.
Вихрь охватившего Россию хаоса добрался и до нас – мы вынуждены были
бежать в Израиль, чтобы спасти внука: чиновники префектуры – советские
чиновники – получили легкую возможность удовлетворить свои антисемитские
чувства, расправляясь с нами, стариками, отбирая у нас внука. Наше счастье,
что израильское посольство смогло помочь нам, и вот мы в Израиле. Если
Вас интересуют подробности, фамилии – пожалуйста, я Вам дам информацию.
Но сейчас речь не об этом.
Здесь, в Иерусалиме, случилось то, на что у нас в России уже не было
никакой надежды, - вышли тюремно-лагерные воспоминания моего мужа, и вышла
эта книга без нашего материального участия.
Но я-то знаю, как эта книга нужна в России, нужна России, но там ее нет.
Тютчев мудро предостерег:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется…
Когда я представляю себе – стараюсь представить… - ту страшную трагедию,
которую сейчас переживает Россия, я, как и Вы, как и каждый из нас, не могу
не задать себе вопрос:
ПОЧЕМУ???
В годы так называемой «перестройки» мы, как и все, жили надеждой. Но
очень быстро пришло недоумение… разочарование… и венец всему - беспросветное
отчаяние. Впервые в жизни жила с сознанием: нет надежды.
В эти новые времена наше общество, которое больше всего, уверена я, нуждалось
в правде, захлестнула ложь – новая, антисоветская. Взамен лжи советской
на нас опрокинули, как помои, тонны этой антисоветской лжи. Вначале я
недоумевала, потом пробовала пробить этот бесконечный маразм – пыталась
сама, заставляла мужа – надо было проверить, чего стоят наши «прорабы
перестройки»,наши «новые» либералы (из старых «выездных», то есть ездивших
за кордон, в основном, партийных, как и положено лояльному советскому
человеку), наши «Мемориалы» и пр. и пр… Один интеллигентный зав. отделом
«Дружбы народов» на воспоминания Генриха ответил вполне интеллигентно:
- Знаете, сейчас это не модно. Нужно другое… другой поворот, другое направление.
Были и не столь интеллигентные ответы: главный редактор о-о-очень либерального
и столь же знаменитого журнала просто выгнал его из своего кабинета. Добралась
я как-то, из любопытства больше, и до Ваших представителей – позвонила
Латыниной: рассказываю ей о муже – ответ:
- Моего мужа, писателя Латынина, тоже не печатали!
(Потом узнала, что это – уже широко публикуемый – победа демократии!
– автор почти или около порнографических романов).
Тогда подхожу к ней с другого боку: вот в Литве создали журнал, где
печатают все воспоминания репрессированных, почему бы, дескать, нам не
последовать их примеру – это вроде бы проняло:
- Вот приедет из Парижа Борисов (он тогда официально был Вашим представителем),
я ему расскажу и позвоню вам.
Звонка не было. Но когда реабилитированные вдруг получили в подарок Ваш
«Архипелаг», мне подумалось: не с моей ли подачи?…
Скоро сказка сказывается… Нет, новые времена и мужа коснулись: один раз
его напечатали в «Вопросах литературы» (критика жигулинских «Черных камней»;
напечатали потому, как нам объяснили сведущие люди, что «Митя (Урнов)
очень не любит Гришу (Бакланова)», раз – в газете «Сегодня» (там работал
мой бывший ученик), еще кое-где, а больше всего – в газете «Московский
железнодорожник» (тоже по знакомству – тоже бывший ученик…)
Мой муж – это отличная проверка. Но и помимо нее – что заполнило нашу
прессу, наши журналы? Тут я узнала о себе и своем времени много нового,
что мы все только молились на Сталина, а были-то примитивными дегенератами,
что виноватых нет, потому что все боялись, все могли погибнуть и пр. и
пр. Больше всего меня умилили воспоминания трижды лауреата сталинской
премии – оператора, который один снимал Сталина в кинохронике – в «Огоньке»,
как сейчас помню: как он, бедный, боялся, да какой же он был несчастный…
Правда не только не была нужна – она была опасна: для номенклатурной
революции и прежней «образованщины», которые защищали себя, свое подлое
прошлое, свои сегодняшние права на грабеж и подлость, на очередное предательство…
Да что говорить…
И тут я стала думать: кто же был первым? Кто начал эту традицию – одну
ложь заменить другой неправдой?
Это Вы, Александр Исаевич, с Вас всё пошло. Ведь Ваш «Архипелаг» – прекрасный
пропагандистский плакат, рассчитанный на глупого западного обывателя,
чтоб его хорошо напугать… своего рода «роман ужасов». Первый раз я его
читала, когда он только вышел на Западе, и была под огромным впечатлением,
вроде того впечатления, которое было пережито мною, когда я по распределению
работала в школе на Урале и директор той школы прочел нам вслух закрытый
доклад Хрущева на ХХ съезде.
Но второй раз – в «Новом мире» – прочесть я его уже не смогла, хотя и
поняла, как целенаправленно была сделана эта пропаганда. Например, потоки…
потоки арестованных… всё нагнетается и нагнетается чувство, что вся Россия
уже в лагерях… В конце скромная заключительная фраза, что все эти потоки
шли на Соловки.
Еще пример, общая картина обыска и ареста: врываются вроде каких-то чудовищ,
что ли, всё перерывают… сплошной бесконечный ужас… и в финале – единственный
живой факт как подтверждение общей картины: у железнодорожника Иванова
выбросили умершего ребенка из гроба, чтобы сделать обыск и в детском гробике.
А я помню – как будто это была прошлая ночь – вся жизнь как прошлая ночь…
- совершенно спокойных, вежливых людей, которые пришли за матерью. Обыск
тоже был спокойным: всё внимательно проверялось, но ничего не бросали,
всё клали на место. Мама разговаривала с нами. Потом ее увели. И женщина,
пришедшая с военными, стала нас уговаривать ехать в детский дом. Но я,
схватившись за спинку кровати, плакала беспрерывно и отказывалась одеваться
и идти. Представьте себе, они вызвали нашего дедушку и оставили нас у
родных; как я поняла потом, им не с руки было тащить ночью с четвертого
этажа густо заселенного дома кричащего ребенка… такой ненужный шум… Муж
тоже помнит спокойный и тихий обыск в их доме, когда уводили отца.
Я думаю, что и кирпич может упасть на голову прохожего, и гробик могли
обыскать, но это всё эксцессы, а жизнь-то состоит из обыденного, повседневного.
И ужас – подлинный – был не в этом гробике, который один, может, на сто
тысяч, а в той страшной обыденности, которая и запомнилась на всю жизнь…
Эксцессами, конечно, вернее поразишь воображение, но нам его так долго
поражали и ужасами капитализма, и прочей пропагандистской мурой…
«Только истина способствует жизни», - сказал Томас Манн. Ложью же может
быть рождена только ложь. Наш народ, наше общество сейчас обвиняют (ох,
как же любит наша «образованщина» обвинять наш народ… вот если бы им другой
народ…) в амнезии, и это страшно – когда в обществе признаки полной потери
памяти. А я думаю, что это не болезнь, а вполне здоровая реакция общества
– перекормленного ложью, общества, начисто потерявшего доверие к новому
слову – печатному, да и устному тоже…
Прочтите, Александр Исаевич, воспоминания моего мужа - и тогда Вы яснее
поймете, что я хочу сказать Вам и чего я жду от Вас, посылая Вам свое
письмо (книгу можно взять у Ольги Николаевны Фроловой, тел. 283-05-37).
Вы писали, что должны за всех сказать. А
нужно ли было – за всех?… Может, нужно
было, обретя Ваши возможности, дать сказать всем?
Почему наша идеологическая элита – все, кто определял, что «модно», что
нужно читать и знать нашему обществу, какое требуется «направление», –
почему они так одобрили именно Ваше направление и вся «правда о сталинских
репрессиях» была только перепевом сказанного Вами, и ничего другого не
допускалось – не пропускалось?
Да потому, что это им лично было чрезвычайно выгодно: все дрожали, все
боялись, потому что всех ждал или мог ждать такой бесконечный ужас, который
и пережить-то невозможно…
Если горит лес, все – и лани, и волки, и жертвы, и палачи – бегут в едином
порыве, и тут уже не может быть ни правых, ни виноватых – девиз один:
«Спасайся, кто может!»
Вот такая «правда» была удобной для нашей советской элиты, она начисто
отменила вопросы вины, покаяния, хотя бы раскаяния…
В анонсе «Нового мира» я прочла, что в журнале будет опубликован Ермолай
Солженицын (это он, кажется, выпускник Итона?…) – что-то вроде «От горстки
риса к сотовым телефонам» – так, кажется, называются его размышления о
Китае?…
А ведь в недавнем прошлом голодный, сегодня Китай, видите, вроде уже
с сотовыми телефонами и при прежней своей коммунистической идеологии…
А Россия за свой отказ от этой идеологии, следуя Вашим призывам, - голодная,
разоренная, вымирающая?…
Не знаю, что скажет об этом Ермолай Солженицын, но знаю, что в трагической
истории России наступили, может быть, самые мрачные времена…
Я надеюсь, что Вы не станете меня обвинять в защите так называемой коммунистической
идеологии или тоталитаризма.
Наша интеллигенция отказалась не только от просветительства – так же
легко она отказалась и от осознания своей вины и своей ответственности.
Она привычно служит власти, и, конечно, не задаром.
И выходит, Александр Исаевич, Вы им всем – помогли? И Россия так же далека
от правды, как и десять, и пятьдесят, и двести, и еще сколько же лет назад?…
С надеждой на понимание,
Горчакова Лия Борисовна
16.03.98
Многоуважаемые Лия Борисовна и Генрих Натанович!
Давно, еще в январе, получил и письмо, и книгу. Признательно кланяюсь.
И прошу извинить продолжительность молчания. /…/ Давно угасшее желание
поддерживать «золотой фонд литературы» (Розанов о письмах) не получило
в условиях «лежбища» ни малейшего допинга. А теперь, принимаясь за ответ,
испытываю большие затруднения. Перво-наперво имею в виду письмо Л.Б к
Солженицыну. С людьми, пережившими такое, чувствуешь себя стеснительно
виноватым счастливчиком. Да и то сказать, на войне не убили, в лагере
не приморили, освободили, как по блату; цинически восстановился в партии
(не без надежды на ее обновление, что нисколько не умаляет цинизм), стал
писать и печатать… Наперед сознаю, путано получится, темно и сбивчиво,
да уж как выйдет, так и выйдет.
Солженицын, на мой взгляд, совершил дело великое – «Архипелаг». Страх
великий, действительно, владел от края и до края и через край. Но было
и другое: равнодушие, «моя хата…» плюс была и вера в необходимость «борьбы
с борьбой» А еще, знаю, со стороны «сажающих» было и отмщение «сажаемым»
– за революцию, за раскулачивание и проч. Солженицын объял многое, много,
но не всё, и это естественно. Он, однако, не запретил другим освещать
окровавленные сюжеты. Разве Э.Неизвестный, создавший магаданский монумент
«Маска скорби» не позволяет другим скульпторам ваять? Или я не так понял?
Его, Солженицына, радио-просьба: «Не ходите ко мне». По мне, это не грубый
и окончательный отказ от традиций русских литераторов-демократов, вообще
литераторов, считающих отзывчивость своей нравственной потребностью. Мне
кажется, в солженицынском «не ходите» прорвалось ощущение, знобящее и
жуткое ощущение утекающего, уходящего, тающего времени, отпущенного ему
свыше. А то, что именно свыше, он, вероятно, признает истинным. Прибавляю
и тайное осознание беспомощности своего морализаторства, без которого
он и рассыплется во прах, как старая хрустальная ваза.
Но! Но, говорю я, А.И. своим коштом издает мемуарную серию… Мысль перепрыгнула,
подверстываюсь к предыдущему абзацу. Вы, Лия Борисовна, до гроба не избудете
горе-то, до гроба. А я вчуже смотрю на хождение в истопники-сторожа-лифтеры.
И вижу, как и в хождении в народ благородное желание «жить не по лжи»,
восчувствованное совершенно самостоятельно, без С-на. Однако не вижу я
надобности требовать того же от его детей. Они ведь выросли в иных широтах,
в ином духовном климате.
Возвращаюсь к мемуарной серии, издающейся А.И.Солженицыным.
Вот и не верь мистическим, спиритическим, астральным сферам. Едва я принялся
кумекать на сей счет, как позвонил известный вам Шенталинский. Имел он
благое желание передать мне свою публикацию дневников Савинкова. А я разговор
о Борисе Викторовиче перевел на Генриха Натановича. Так, мол, и так, нельзя
ли в серию А.И., дабы русский читатель прочел? (О значении письма Л.Б.
не то чтобы забыл, а в стороне оставил). Ш-й объясняет, что вот-де недавно
дважды телефонно говорил с А.И.: завален он рукописями, которые хочет
издавать. Тогда я спросил о московских колымчанах, имеющих журнал, издающих
кое-что книжное. Тот же ответ.
А в заключение услышал весьма веселенькую историю. Оказывается, он, Ш-ский,
подготовил очень хороший сборник литературной продукции бывших политзеков,
в том числе и одного из моих сегодняшних адресатов, да и понес в издательство
«Современник». В оном этот сборник лежал без движения. А недавно… Ей-ей,
не вру! Недавно издатели (какая-то редакторша) сказали: нет, мы лучше
издадим книгу о русских самодержцах, написанную Б у л г а р и н ы м (разрядка
моя. – Ю.Д.). Надоело, прибавили, оплевывать нашу Русь. Каково!
А главное-то, знаете ли, в чем? Не в самом Фаддее Венедиктовиче, нет,
«процесс пошел» – процесс возвращения, реставрации, выползания, переползания…
Поглядели бы в глаза «силовиков». Знали бы вы, какие речи произносятся
баркашевцами, кубанским губернатором, уже назначенным коммуняками в теневой
кабинет… И вот подумаю про Вас – и надумаю: великую милость Судьба оказала
вам, дабы вы внучка-то подняли вне этой мерзости запустения.
С искренним уважением и наилучшими пожеланиями,
Ю.Давыдов
P.S. Проект возник. Может, покажется вздорным. А может, и вправду вздорный.
Тем не менее решаюсь изложить.
После войны в библ-ке им.Салтыкова-Щедрина ваш покорный слуга имел тщеславное
удовольствие обнаружить коллекцию писем (1820-1823 гг.) Ф.Ф.Матюшкина.
Ф.М-н, напоминаю, лицейский однокашник Пушкина; две строфы в “19 октября”;
в те годы мичман, вопследствии адмирал. Все эти письма (с рисунками) адресовались
Е.А.Энгельгарту, директору лицея. И все они написаны в низовьях КОЛЫМЫ,
на берегах Ледовитого океана. И письма, и краткая биография Ф.М-на опубликованы
старшим лейтенантом Ю.Давыдовым в кн.: Ф.П.Врангель. Путешествие по северным
берегам Сибири и Ледовитому океану. М., изд-во Главсевморпуть, 1948.
Проект, исполнением приуроченный к пушкинским юбилейным дням, следующий:
Генрих Натанович, читая письма Матюшкина глазами его духовных побратимов
(Пушкина, Кюхли, “лицейской республики”), КОММЕНТИРУЕТ как колымчанин
следующего века.
Если указанной выше книги Врангеля нет в библиотеке Земли Обетованной,
я постараюсь снять ксерокопии с писем Ф.Ф.Матюшкина.
Жму руку! Ваш Ю.Давыдов
15.04.98
На заре нашей туманной юности мы с благоговением повторяли: “И свобода
вас примет радостно у входа…”
И мы это считали высшим смыслом и нашей жизни, как и вообще жизни. И
мы дождались, дорогой Юрий Владимирович: история- пересмешница подвела
к нам в роскошном бикини юную деву-свободу, которая глянула на нас глазами
старой сводни.
Горько всё это. Но хорошо, что сам Александр Сергеевич довольно скоро
отошел от всей этой мякины и стал говорить о действительно серьезных вещах.
Я давно понял обесцененность многих понятий… Права человека, свобода
личности… я хорошо это ощущаю, когда иду по коридору, чтобы занять очередь
к какой-нибудь двери, и меня обгоняет десяток более резвых ног, или на
демократическом собрании, когда неизвестно, что скажет докладчик, а в
президиум уже лег залимитированный список записавшихся в прения, и так
далее и тому подобное, и тому подобное и так далее.
Когда начинаешь вкушать от всех этих прав и свобод – убеждаешься, что
на самом деле за всем этим стоит всё то же пресловутое: кто смел, тот
двух съел.
Умиляешься, когда всенародно обсуждают проблему смертной казни: разве
это проблема сейчас?… Ну, и чего беспокоиться: убьют при попытке к бегству.
Встречались мне светлые головы среди лавины народной, не обязательно
профессионалы, - они учили меня: прежде чем поверить в слово, надо его
снять с гвоздика и, как говорится, со всех сторон прощупать его, измерить,
взвесить – тогда-то оно и выявит свой подлинный смысл.
Вот к примеру в наши дни печатают воспоминания о ленинградской блокаде
– и гневный комментарий: мол, по головотяпству сосредоточили все запасы
на сгоревших бадаевских складах. Три тысячи тонн муки – сколько жизней
сохранили бы! Ужасаемся. А посчитать, так это еще на две недели по сто
граммов хлеба – на девятьсот-то дней блокады…
Всю пишущую братию я бы разделил на два разряда: одни главной задачей
ставят прочитать какую-нибудь мораль, другие хотят быть летописцами истории.
Как ни мало толку человечеству от всех этих мыслителей, писателей, ораторов…
думается, что всё же бредущему во тьме человечеству они служат путеводными
светлячками.
Какое-то из восточных божеств смыкало и размыкало веки, а за этот миг,
оказывается, проходило сорок тысяч земных лет… Так вот, если бы умели
глядеть из такого будущего, то и увидели бы, что никакой другой истины
и не существует, кроме той, что воздвигались царства всегда только правдой,
а ложь их всегда разрушала.
Вот почему рассказ о неизведанной, новооткрытой стране требует всегда
протокола памяти – никакого другого жанра. Ведь сказано: “Сказка – ложь,
да в ней намек…” Намек, понимаете? На что-то уже известное, реально существующее.
А если всё только с нуля, так на что ж тут намекать можно?…
Спасибо Вам, Юрий Владимирович, что Вы заприметили мою рукопись и оценили
ее достоверность: так сказать, благословили ее, но путь ее оказался долгим.
О приключениях моей рукописи можно написать целую книгу. Из-под цензурной
рубашки она выползла и попала в рукописный завал.
А я вот что подумал сейчас: попала ли?… И книг много на эту тему вышло,
и тема-то поднадоела и самоисчерпалась… и, конечно, завал, завал… Но ведь
нельзя же сказать, что книг на эту тему больше не выпускают. Ну, коли
так – напечатайте еще одну рукопись, кому это мешает?…
Между прочим, альманах Шенталинского “Полюс лютости”, в который он включил
и мои колымские главы, не лежал без движения в ”Современнике”, во всяком
случае с моей рукописью редактор работал, я уже и гранки прочитал, и договор
подписал с издательством. Но тут издательство обанкротилось и перестало
быть государственным. А еще в одном издательстве подготовили альманах
“Ион”, куда вошли мои первые части – я даже, как и все авторы, гонорар
полностью получил, а альманах не вышел. Подобное произошло и с подготовленной
мною книгой писем Марины Цветаевой. Гонорар есть, а книги нет. Это то
новое, что принесла с собой эпоха гласности.
Бедная моя рукопись всё испытала: и хвалебные отзывы, и “мы будем ее
печатать” (издательство “Пик”, Вадим Перельмутер), и “мы с удовольствием
бы вас напечатали…”, и “не по профилю”, и “сейчас нужен другой поворот…”
(Эдуард Белтов из “Дружбы народов”, который теперь в Израиле на русском
радио РЭКА под именем Эди Бааля собирает книгу памяти “Вторая катастрофа”
– репрессированные евреи)…
А что другой поворот? Крестьянка Керсновская, которая оказалась дворянского
происхождения?…
И прямой отказ ввиду полной профнепригодности (журнал “Знамя” Бакланова-Оскоцкого)…
Ну, теперь мое авторское самолюбие вполне может быть утешенным, и я могу
говорить о своей книге не в положении бедного начинающего автора-просителя.
Отрывки были напечатаны в разных местах, журнал “Дальний Восток” напечатал
колымские главы, наконец книга здесь, в Израиле. В Москве она имела рецензии
(газеты “Сегодня”, “Накануне”, “Литературка”, “Международная еврейская
газета”). В Израиле ряд отзывов, в том числе и в газете “Вести” Михаила
Хейфеца, который прямо так и написал, что он бы теперь не стал читать
на лагерную тему, в которой всё обсосано, если бы не присуждение книги
премии, но, прочтя, вынужден был сам взяться за перо, и заключает, что
премию книге присудили справедливо.
Есть отзыв Эммонса – серьезного историка, имеющего международный авторитет,
ну и такой положительынй отзыв, как присуждение гранта американским фондом.
Да и издание книги в Израиле – это тоже чудо. Здесь существует программа
разовой помощи для вновь приехавших творческих работников, но только до
пенсионного возраста, а я уже давно перешел все рамки даже возможных исключений,
и невозможных тоже. Но министерство абсорбции не только оказало помощь,
но и само обратилось к благотворительным фондам.
Или вот еще одна утеха самолюбию. Звонит неизвестная женщина: она только
что вернулась из Америки – русский книжный магазин в Сан-Франциско попросил
ее разыскать меня – у них спрос на уже распроданную “Л-1-105” не прекращается.
Теперь-то я твердо знаю, что книга моя кому-то нужна.
А теперь от присказки перейдем к главному.
Теперь я также твердо знаю, что моя рукопись не просто попала в завал,
- что она кому-то мешала и машает.
Мешала она прогрессивным деятелям “Мемориала” Бакланову и Оскоцкому,
мешает она московским колымчанам, издательскими делами которых, наверное,
и по сей день вершит Семен Виленский, который знал меня лично и бежал
моих рукописей, как черт ладана, мешает она всему тому солженицынскому
окружению, которое взгромоздило его памятником эпохи, а само поспешило
утрястись в фундаменте этого памятника (“доходней оно и прелестней”)…
Почему Бакланов, Оскоцкий противопоставили моей отрицательной книге положительную
книгу Жигулина, написанную в духе “И один в поле воин” Дольд-Михайлика?
Почему Виленский предпочел иметь дело со старушками, которые ходят за
ним благодарной стайкою и чьи рукописи он правит как ему угодно?
Потому что за всем этим стоит другая культура,
рождающая всё время разнообразных мутантов. С одной стороны, это и литературная
игра, и “финализм” культуры и тому подобное, а с другой – большевистский
принцип: пропаганда ради пользы дела.
И эта другая культура притягивает к себе различных самозванцев, лжелитераторов,
не имеющих ни призвания, ни таланта, но почему-то вышедших на тропу литературы.
Тот же Виленский всегда говорил, что писать для него – трудная работа,
а больше всего ему нравится быть литературным организатором (комсорг,
физорг – литорг!).
Можно много назвать причин, и партийных, и личных, по которым так ухватились
за архетип лагерной литературы, созданный Солженицыным, и стали его усиленно
взращивать. Но одна из причин в том, что этот архетип освобождает мемуаристов
от обязательной правды - от необходимости выходить наружу со всей правдой,
с которой выйти-то невозможно.
Хитроумный Марлен Кораллов пишет:
Знаю людей, с отчаянной дерзостью прошедших лагерный путь и
так нахлебавшись по дороге, попирая грозный Закон, что самая мысль добровольно
переводить в разряд явных дела, надо надеяться, умершие под покровом тайны,
показалась бы им до крайности наивной
(“Вопросы литературы”, 1989, № 9).
Сам Кораллов на мемуары так и не решился, но “молчащим” он противопоставляет
не только “трусливых трепачей”:
Решает проблему “третий источник”… Именно третий – главный, коль скоро
художественно публицистическая мысль черпает в нем глубину и нравственную
силу, мощь искусства и тяжко добываемой правды, как козырный туз, бьет
остальные карты. Примеры на слуху, перед глазами, наиболее яркий из
них, всемирно-известный, непреходящий, - конечно, Александр Солженицын.
Теперь о Солженицыне. Это фигура, которая, подобно былинному Илье Муромцу,
в зрелом возрасте стала в центре внимания мировой общественности. Его
появление встретили с большой надеждой и сочувствием. Во время отсутствия
всяких кумиров для кого-то он сделался гордостью: вот пришел настоящий
талант, стойкий боец, вот, наконец, Россия обрела человека совести.
Но чем он делался знаменитей, плодовитей, чем больше он обретал свободу
для своего голоса, тем больше росло удивление, недоумение, непонимание,
сожаление…
Я ведь был один из тех, от имени которых и во имя которых он провозглашал
начало своей деятельности, давал своего рода клятву.
Мы находим у него слова: мол, не одному бы ему поднимать весь этот неподъемный
гулаговский материал, и резонно было бы ожидать от него, свободного и
независимого, обращения: приходите ко мне и будем вместе (вместе!) осиливать
эту громадную тяжесть истины об “Архипелаге ГУЛАГ”, которая тяжким грузом
тянет вниз всю правду земли. Ведь пока мир не очистится и от этого греха,
то в будущем ничего, кроме безумия и лжи, кроме лжи и безумия…
Но Солженицын, вырвавшись на полную волю, стал строить свою судьбу совсем
по другому руслу. С одной стороны, он пророк, моралист, пропагандист,
он поучает весь мир, Запад и Россию; с другой стороны, он, оказывается,
великий романист, и он затворяется в добровольном заточении, чтобы не
отрываться от важного дела: писать великое “Красное колесо” – грандиозный
исторический роман, куда там Льву Толстому…
А успел он хоть немного разобраться в жизни текущей, на десятилетия от
нее оторванный?…
Да какая же это нужда заставляет его тратить свои последние силы на исходе
жизни на такое неподъемное дело?…
Один, видимо, неглупый человек как-то задумался:
…Смеет ли вообще кто-нибудь их /исторические романы/ писать.
Ведь исторический роман – это роман о том, чего автор никогда не видел.
Нагруженный отдаленностью и зрелостью своего века, автор может сколько
угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему всё равно
не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический?
Чего же вдруг автору этого раздумья Солженицыну теперь-то, когда он не
связан эзоповым языком и может говорить прямо, заниматься историческим
материалом, о котором он и во сне не ведал, когда у него на руках такая
нераскрытая тема, как ГУЛАГ? Много ли свидетелей еще останется?…
В другом месте он замечает:
Рассказать об этом некому: они умерли все.
Но все-таки, наверное, умерли еще не все. Так не прямое ли было его дело,
верное его обязательству, - собрать бы этих еще не всех и помочь им напечататься?
То ли в “Звеньях”, то ли в “Каторгах и ссылках”, то ли в отдельных книгах…
Но от этой задачи Солженицын отвернулся.
Вот Вы напоминаете, что он “своим коштом издает мемуарную серию”. Были
у него в руках материалы лагерников, которые он использовал в своем “Архипелаге”.
Ну, за то спроса нет – книга та была тайная. Но сколько с той поры прошло,
что тайное могло стать явным. Слышали ли мы хоть об одной лагерной книге,
которой Солженицын помог на свет появиться? О белых генералах слышали,
о книге против Шолохова (велика честь!) – тоже. Кругом говорят: надоела
лагерная тема… сколько же можно об этом… Значит, много книг на эту тему
издано. Ну, хоть одну бы мне назвали в солженицынском исполнении…
Солженицын жалуется, что
трудно собирать рассказы о ссыльной жизни, ссыльные жили трусливо
и замкнуто.
Господи, да вся Колыма на ссыльных держалась! Неужто никого нельзя было
отыскать, чтобы не писать таких глупостей, что ссыльные вместе не фотографировались,
что в поселках, вроде Ягодного, комендатура запрещала ссыльным жениться
и тому подобное…
Скорее, не тех искал. Не то искал. Омрачала мысль:
Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах…
А ведь был дан Солженицыну и талант, и судьба счастливая выпала. И на
что же это всё пошло? Чтобы гвоздить большевиков за 17-й год?… Да ведь
они тоже великие клятвы давали, от которых потом отступились.
Потому не один лагерник воспринимает деятельность Солженицына в итоге
как измену.
А теперь порассуждаем, действительно ли Солженицын свершил дело великое
– “Архипелаг”, дело благое, дело полезное; как приходится мне порой слышать,
открыл миру глаза, нам открыл глаза, перепахал, как Ленина Чернышевский.
Ну, вольно брести, ничего не замечая вокруг… А ведь о лагерях и книги
были, например Марголина, - чего же мир не заметил? А неграмотному и азбука
– великая книга. Так что же, теперь за великую истину возьмем: мама мыла
раму, Маша ела кашу. Мы не рабы. Рабы не мы.
А вот мне, кого двадцать пять лет тянуло по репрессивному конвейеру (1938-1963),
- что мне открыл Солженицын своими великими книгами? Или мне хватит той
лапши на уши – вместо лапши, которой в лагерях не докормили?…
Помню, в “Новом мире” появилась его повесть “Один день Ивана Денисовича”.
Журнал не достать – читаешь наскоро в читальне. Первое впечатление: да,
писатель, знает подробности, объективная картина. Думаешь: это начало
темы в нашей литературе или ее конец?… Читаешь дальше – и вдруг ощущение:
в тебя вбивают гвозди: повара-мордовороты; студент литфака – фельдшер:
“Теплый зяблого не понимает”; придурки-ворюги; разные шестерки да филоны
вроде Фетюкова – вот кто главный враг в зоне Ивану Денисовичу – правильному
зеку. А единственный спаситель и хранитель – это бригадир Тюрин, великую
думу думающий.
Нет, не спроста эта повесть на самом деле – с умом написана. Да ведь
он хочет двум мужикам, двум бригадирам
угодить!
Не хотели верить этой моей догадке. А кто подтвердил?! Да сам Солженицын
в “теленке”, который “с дубом бодался”…
А в “Архипелаге” под все эти категории Солженицын уже целую идеологическую
базу подводит:
“Если важен результат – надо все силы и мысли потратить на
то, чтобы уйти от общих. Надо гнуться, угождать, подличать, но удержаться
придурком”; “если важна суть – то пора примириться с общими”; без кума,
без подлости в придурках и не удержишься – ведь идет всеобщая вербовка
стукачей, и отказаться нельзя – сгноят…
Во всем Солженицын согласен с Шаламовым, но один раз вступает с ним в
спор: дескать, Шаламов пристрастен к санчасти, к врачам, которые могли
зекам помогать, - нет, и санчасть туда же, в общую категорию врагов зека.
Для одних только исключение – для производственных инженеров. Среди них
“больше всего таких было”, что зекам помогали, “и – слава им!… А остальным
славы нет”.
Кто всё это пишет? Должно быть, зек, который весь свой срок от корки
до корки честно на общих перебился – ни разу ни в канцеляриях, ни в бригадирах,
ни в санчасти, ни в каких других придурках или просто в бригаде облегченно
не кантовался (бригадники ценили его творческую натуру).
К студенту Литинститута Ингалу он вроде хорошо относится, но не удержался
пнуть его: дескать, в цифрах путается, на счетах считать не умеет, а пролез
в бухгалтерию. Да что за преступление совершил Ингал? Оказывается, “сумел
со вчерашнего дня с кем-то познакомиться”, и тот, видимо, помог Ингалу
устроиться.
Сам же Солженицын пишет:
В лагере… горе тебе, если ты… философ, если ты языковед или
искусствовед – ты погиб! Ты дашь дубаря на
общих работах через две недели.
Чем научиться на счетах считать, литератору куда благородней кайло или
лопату держать… В пример Ингалу он ставит другого студента-литератора
– Бориса Гамерова, который “даже для спасения жизни не способен идти просить
и зацепляться”. И конечно Гамеров попал на самые тяжелые общие работы
и вскоре умер “от истощения и туберкулеза”.
Что ж, легко себя дал сломить в угоду системе да в угоду Иванам Денисовичам.
Ведь это в угоду Ивану Денисовичу и двум мужикам, его ангелам-хранителям,
такая рулада:
Твое сердце щемит: это всё – за твой счет. Они выживут в канцеляриях
и парикмахерских. А ты – погибнешь. Погибнешь.
Настолько обрыдли ему враги человечества, что и дезу на них не зазорно спустить:
ОП – это вроде дома отдыха лагерного… Но как ни в чем в лагере
правды нет, так с ОП особенно нет… И прутся туда – бухгалтера, парикмахера,
сапожники, портные – вся аристократия, а работяг подлинных добавят несколько
для прикраски.
Ну что горбатого лепить!… И вовсе дело не в “избытке совести”, которая
только у Ивана Денисовича есть. Да какой же придурок с должностью своею
хоть на день-то расстанется – не только что на две недели! Да он на ней
двадцать четыре часа будет сидеть, лишь бы с места не согнали!
А читает ли сейчас кто “Архипелаг ГУЛАГ”? Сдается мне, никто толком так
и не прочитал это великое эпохальное творение, никто не попробовал подойти
к нему аналитически. Ведь никто, как я не раз убеждался, и не помнит его
содержания, а все помнят только тот шум, который вокруг него создавался.
На самом деле это никакое не исследование, а книга построена как учебник
– излагает готовые выводы и цифры, неизвестно откуда взятые. Так сказать,
“Краткий курс”. В нем три слоя: общие сведения, почерпнутые из разных
материалов, чьи-то рассказы (или домыслы), за которыми не видно рассказчика,
и, наконец, собственные наблюдения.
Вся книга искусно построена по методу поглощенной информации, то есть
когда мы переходим от одной части к другой, от одной главы к другой, то
вся предыдущая информация из нашей памяти как бы стирается.
И естественно, что при нашем обычном беглом чтении, как мы привыкли,
совсем не замечается, что одна информация противоречит другой.
В книге действительно есть всё – всё намешано, всё перемешано.
В книге есть всё, кроме правды.
Почему? Потому что мы вынуждены сомневаться в каждой приведенной цифре,
в каждом рассказанном факте, в каждом выводе.
Пятнадцать миллионов заключенных одновременно. Насколько реальна эта
цифра?… Это на двести миллионов человек. Ну, наверное, не на всех – в
основном, на дееспособное население. Ну, скажем, на сто миллионов. А плюс
их семьи… Да чтобы их держать, эти пятнадцать миллионов, нужно еще два
миллиона, не меньше, наверное… Да плюс их семьи. А оборочиваемость?… “Ибо
лагеря изобретены на истребление”. Сколько это нужно пропустить на пятнадцать
миллионов в десятилетний срок? Ну, наверное, в три раза больше – иначе
какое же это истребление7…
Откровенно говоря, не берусь исчислять. Слишком это трудоемкое дело.
Но вот когда стало модным не скрывать, а объявлять свою принадлежность,
и не только живым, но и членам их семей, - так сколько их по данным “Мемориалов”
обозначается?… И куда эти миллионы стаяли?…
“На истребление…” – это так, нам в голову запало. А в другом месте нам
всё объясняется экономическими расчетами.
Помню, когда я вернулся, попробовал заикнуться либеральным друзьям, что
суть массовых политических репрессий – экономические причины, - меня и
слушать не захотели.
Солженицын, конечно, “не запретил другим освещать окровавленные сюжеты”.
Но он был вознесен на такой недосягаемый пьедестал, его слова стали звучать
таким большевистским авторитетом…
В журнале “Дальний Восток”, в том же номере, где напечатаны были мои
колымские главы, в статье “От мертвого дома до ГУЛАГа” Вл.Шапошников пишет,
что любая попытка критиковать или что-то комментировать “будет выглядеть
просто дилетантским жалким лепетом”, ибо
“Архипелаг ГУЛАГ” производит впечатление вещи настолько самоисчерпывающей,
в нем всё настолько полно, внятно, неопровержимо объяснено и истолковано
автором, что невольно становишься в тупик: а что тут, собственно, можно
еще прибавить, что можно сказать сверх сказанного в этих трех объемистых
томах?
По его воле или против его воли, но архетип, сложившийся на основе солженицынских
произведений, стал авторитетной нормой, я бы даже сказал – авторитарной,
к которой обращаются как к арбитру.
Аркадий Белинков, студент-литератор, который спасался в лагере от общих
работ (где он, будучи сердечником с детства, загнулся бы через две недели)
тем, что объявил себя фельдшером, а потом руководил художественной самодеятельностью,
- сочинил себе вымышленную биографию: дескать, он и пытки прошел, и загибался
на самых тяжелых общих работах, потому что придурком быть стыдно, потому
что в самодеятельности быть подло и тому подобное. Такое сложилось мнение.
“Литературка” восхваляет Ярослава Смелякова за мужество: ему, дескать,
предложили хлеборезку, а он гордо предпочел рубать в шахте уголек. Но,
оказывается, и хлеборезку ему не предлагали, и уголек он не рубал - помогли
устроиться на легкую работу.
Высоцкий посвящает стихи Фриду и Дунскому, где их эпопею изображает,
как десять лет физической работы, - на самом деле на физических работах
они были считанные дни, а весь срок прокантовались на блатных работах.
С.Ломинадзе из “Вопросов литературы”, чья лагерная судьба не отличалась
благовидностью, свыше трех лет добивался, чтобы “Новый Журнал” опубликовал
опровержение отрывка из моих воспоминаний, напечатанного в этом журнале.
Главный его довод, что я, дескать, написал анти-“Архипелаг”. Речь шла
о следствии, о Большой Лубянке. Ради любопытства я просмотрел, как же
Солженицын описывает в “Архипелаге” свое личное следствие, свое личное
пребывание на Лубянке. К моему удивлению, личный опыт Солженицына оказался
аналогичным моему опыту. И, между прочим, это опыт многих однотипных дел:
и Белинкова, и самого Ломинадзе, и группы Фрида-Дунского, и “Союза четырех”
и т.п. Почему ж Ломинадзе выдвигает такой аргумент? Потому что он плохо
читал “Архипелаг”, но зато хорошо помнит то общественное мнение, тот шум,
который сложился вокруг Солженицына, и, главное, потому что этот архетип
ему нужен как оправдание собственной неблаговидности.
Потому баклановское “Знамя” отвергает мое документальное повествование
и двигает вперед жигулинскую стряпню, полную бахвальства и фантазии.
Потому ж охотно выпускаются десятки других книг, полных чудовищных вымыслов.
Потому что нужна не правда, а пропаганда, не всегда бескорыстная.
Может, Солженицын не при чем, может, его искажают?… Но он хотя бы раз
выступил против лагерной неправды, против засорения лагерной тематики,
против искажения, против самозванцев? Что-то я об этом не слышал.
Единственное, против кого он яростно выступает, - это против Дьякова,
Шелеста, Алдан-Семенова, Тодорского, Вяткина и тому подобных. Потому что
они пропагандируют коммунистическую партию. (А уж почему Вяткин попал
в эту шеренгу, непонятно: он не был зеком и писал не о политических, а
об уголовниках, хотя, впрочем, третьей части его книги я не читал. Вяткин,
между прочим, не литератор, работал механиком, привлек мое внимание тем,
что он изобразил всего двух евреев: одного вольного, одного заключенного,
и обоих симпатичными. Зато литератор Солженицын не преминул упомянуть
нескольких монстров-евреев, в том числе “триумвират бухгалтера Соломонова,
кладовщика Бершадера и нарядчика Бурштейна”, который “правил нашим лагерем”.
Нарядчик-еврей – это еще более короткий анекдот, чем еврей-летчик…).
А между прочим, с точки зрения бытовых реалий у них не так много неправдоподобия.
И хотя мне не очень охотно верится в существование, несмотря ни на что,
убежденных коммунистических идиотов, но вот недавно мне случайно попался
в руки совершенно частный материал, доказывающий возможность существования
неисправимо-горбатых…
Солженицын в “Архипелаге” часто кается в своих офицерских предрассудках.
Но мы так и не можем понять, выправил ли он свой путь лагерного придурка
в норматив “правильного лагерника”, ибо о своем лагерном пути, так же,
как Лев Разгон, Варлам Шаламов и т.п., он так и не рассказал, и лагерную
его биографию приходится буквально выуживать из его сочинений. (Поневоле
задумаешься о словах Марлена Кораллова…)
Сдается, сам-то он на честных и
совестливых общих лагерных прогуливался недолго. Впрочем,
у него была своя, особая миссия.
Ну что ж, признаем право третьего пути – он не протоколист, он… вот тут
я запинаюсь назвать его исследователем.
Прежде чем исследовать, нужно собрать материал. А где этот материал?…
Ни Солженицын, ни его фонд, ни “Мемориал” этим не занимаются. Я убежден,
что, только положив рядком десяток воспоминаний об одном и том же лагере
одного и того же периода, мы сможем осуществить какой-то анализ одного
кусочка “Архипелага ГУЛАГа”.
Я слышал, что “Мемориал” ведет какие-то записи на пленку среди бывших
лагерников, но в эффективность их я мало верю: люди уже не помнят, и они
сбиты с толку. Вот стоит человек, произносит какие-то живые слова – но
подкатывается к нему журналист с микрофоном, и человек меняется на глазах:
вытягивается как в строю и натужным голосом произносит те слова, которые
от него ждут.
Поражающая одноитожность, которая делает тему исчерпанной, хотя она по
сути и не начиналась.
Ведь это Солженицын научил литераторов мыслить не образами-характерами,
а людскими категориями (суки налево – честняги направо).
Не потому ли известный кинодраматург Валерий Фрид не решался раньше издать
свои мемуары, что на него давила авторитарность солженицынского архетипа?…
И только теперь, когда имя Солженицына позабыто и воспринимается скорее
в комическом контексте, Фрид издал свои мемуары, демонстративно назвав
их “Записки лагерного придурка”, разыгрывая уже не роль героизма, жертвенности
и совестливости, а включаясь в серию “Бабетта идет на войну”. Его мемуары
насыщены анекдотами, матом, похвальбой своими удачами и дон-жуанскими
успехами и всеобщими дружбами вне этических мерил…
Я не сторонник таких мемуаров, но я понимаю естественное желание людей
не оправдывать себя мистифицированными биографиями.
Они не герои,не диссиденты – они жертвы политики и государственной системы
и в условиях лагеря попадают под гнет системы и под гнет людей, которые
несчестно жируют за счет этой системы, начиная от вольных и кончая лагерной
элитой; людей, которых отличает или, вернее, объединяет невежественность,
корыстность, эгоистичность, зачастую самодурство.
Это с одной стороны, а с другой – под гнет неоднородной массы зеков,
которые не протестуют против этой системы и, впрягаясь в общее ярмо, хотят
извлечь для себя некую выгоду за счет чудовищной эксплуатации более слабых,
непривычных, не приспособленных к тому виду труда, которым они сами занимаются
всю жизнь.
Солженицын по-большевистски морально оправдывает право Ивана Денисовича
костыльнуть другого зека тем, что этот зек – гнусная личность.
Вспомните профессора Плетнева (”садиста-насильника”)… А ведь на месте
Фетюкова могли быть слабосильные Белинков, Гамеров и т.д.
Солженицын прекрасно знает, что такое бригада – главный враг каждого
зека, а Иван Денисович – ее основной костяк. (Солженицын пишет: вот если
бы все придурки отказались работать в конторе, то вся контора бы и лопнула.
Не лопнула бы – охотники нашлись бы. А вот если бы все Иваны Денисовичи
отказались бы пупок рвать себе и другим… Потому и пошли массовые политические
репрессии, что законные арестанты не очень-то рвали пупки). О бригаде
он пишет в “Архипелаге”, но мельком, один раз. А постоянно вдалбливает
другое.
Почему же право на существование оставляется только за Иваном Денисовичем?
Почему осуждаются те, кто не хочет позволить дать растоптать себя этому
чудовищу – лагерной системе?! За счет чего?
Да, за счет посылок, денег – помощи родных, за счет “блата” – поддержки
тех людей, пробравшихся в придурки, которые почему-то сохранили более
снисходительное отношение, чем Иваны Денисовичи, к людям образованным,
особенно студентам и т.д.
Враждебность к интеллигенции вовсе не свойство народного характера –
это психология паханов, усваиваемая в народе,
когда он переставал быть народом…
Благодаря своей грамотности, благодаря своей способности овладевать канцелярскими
и прочими премудростями (а вовсе не по благодеянию кума) становились нормировщиками,
бухгалтерами, фельдшерами и тому подобное и могли реально помогать работягам.
А что касается всяких ворюг, взяточников и прочего дерьма – так ведь
их и на воле предостаточно.
Родные напрягались, проявляли героические усилия, чтобы помочь своим
зекам, буквально спасали их физически (например, Разгона, Белинкова) –
в этом признаваться почему-то стыдно. Об этом почти нет у Разгона, Солженицына,
Жигулина… Лучше говорить о чуде.
Я не знаю, может, пропаганда Солженицына оказала большое влияние на чьи-то
мозги, но не она, как и всё диссидентство, нарушила ход истории. Но вот
что она дает в изучении самой истории, в ее объяснении – результат нулевой.
Чем он нас в итоге радует? Идеями реставрации?…
Как никому другому, Солженицыну представлялся уникальный шанс – быть
открывателем неизведанной исторической территории – архипелага ГУЛАГа.
Но он его лишь замутил осадками неправды.
Доктор исторических наук В.Чубинский (“Нева”, 1989, № 2, с.181, 183)
пишет:
Одно из наследий сталинского, равно как и застойного прошлого,
- пренебрежение к факту. Это естественно: широкомасштабная фальсификация
истории должна была опираться прежде всего на многоликую фальсификаию
фактов, начиная с их замалчивания и кончая искажением. Значит, восстановление
исторической правды должно опираться на уважительное отношение к историческому
факту, каким бы мелким и малозначительным он ни казался…
“Белые пятна” ликвидировать необходимо. Но делать это нужно так, чтобы
в головы читателей не вносилась новая путаница взамен старой и нужное
дело не дискредитировалось неумелым исполнением.
Ведь даже самая маленькая ошибка, будучи обнаруженной, подрывает доверие
ко всему остальному. Известно, что всё большое строится из мелочей.
Большая фальсификация тоже состоит из мелких неточностей. А большая
правда - из малых правд.
В последнее время появляется много работ, отрицающих еврейскую Катастрофу,
газовые камеры и т.д. Особенную известность в этом плане приобрел некий
Бредли Смит, развернувший сейчас большую пропагандистскую деятельность:
Его метод прост. Подчеркивая, что некоторые детали истории
второй мировой войны сфабрикованы или искажены (а это приосходит и даже
является неизбежным при освещении столь драматического феномена, как нацизм),
он подвергает сомнению и истинность ключевых событий того времени, прежде
всего Катастрофы.
Видимо, этот простой метод представляет большую трудность для его опровержения,
что подтверждает правоту В.Чубинского.
Израильские газеты любят публиковать воспоминания переживших Катастрофу.
О Катастрофе, кроме общих положений, мне ничего неизвестно. Разумеется,
я с жадностью читаю такие воспоминания, как евреев загоняют в гетто, устраивают
облавы, гонят куда-то колонны… То мужчин, то женщин с детьми, то стариков…
расстреливают, сжигают… умирают по дороге… Вспоминатель говорит о своих
постоянных передвижениях под охраной, о потерях… И вдруг откуда-то появляется
бабушка, которая должна была быть в колонне расстрелянных, или папа вместе
со своими родителями, которые находят для всех жилье и еду… В итоге выясняется,
что родители рассказчика, а также его сестра и брат уцелели. “Чудо какое-то,
просто чудо спасло нас. Иначе мне не объяснить, как это всё случилось”.
Вот именно. Ничего конкретного нам не объясняют, зато рассказывают общие
места или то, что они сами не видели и не могли об этом знать.
Вместо истории рассказы, стремящиеся нас разжалобить.
А ведь событиям уже десятки лет…
На перегонах истории нам нужны не жалобы, а правда. Если вообще история
человечеству для чего-то нужна.
02.05.98
Давно собирался исповедаться насчет Солженицына, да всё руки не доходили.
Многое еще осталось невысказанным.
Баркашовцы и прочая меня не смущают. А вот то, что творится по селам
и весям, – это ужасает… А что колокольные звоны отливают – так хоронить
закопанною живою Русь.
Мы живем на хуторе, отрезанные от библиотек, книги Врангеля здесь не
достать, так что был бы благодарен за ксерокопию Матюшкина. Проект весьма
любопытен. С удовольствием не откажусь.
С уважением,
Г.Эльштейн-Горчаков
P.S. В Амстердамском “Russian Literature» в январском номере за 98-й
год, № 43-1, посвященном Пушкину, напечатали мою статью о «Медном всаднике»,
написанную в 1984 году. Думаю, многим она тоже не придется…
Назад